Мильтон торопливо двигался по платформе — колокольчики на его сапогах позвякивали, холодный ветер трепал перышко на шляпе. Было бы неправдой сказать, что он совсем не испытывал страха. Но Мильтон Стефанидис никогда бы не признался в том, что ему страшно. Он ощущал лишь физиологические проявления страха: колотящееся сердце, взмокшие подмышки — и не более того. И это было свойственно многим представителям его поколения. Многие его ровесники предпочитали кричать или во всем обвинять своих детей, когда им было страшно. Возможно, это свойство являлось неотъемлемым качеством поколения, выигравшего войну. Отсутствие самоанализа способствовало выработке мужества, но в течение последних месяцев оно сослужило Мильтону плохую службу. С первого же дня моего исчезновения он пытался сохранить лицо, в то время как его душу медленно подтачивали сомнения. Он походил на монумент, разъедаемый изнутри. И чем больнее ему становилось, тем с большим упорством Мильтон не обращал на это внимания. Вместо этого он сосредоточивался на тех немногих мелочах, которые помогали ему выстоять. Проще говоря, Мильтон перестал задумываться. Что он делал здесь, на темной железнодорожной платформе? Зачем он отправился сюда один? Мы никогда не сможем найти ответов на эти вопросы.
Отыскать мусорный ящик с белой отметиной оказалось не так уж трудно. Мильтон быстро поднял треугольную зеленую крышку и опустил внутрь портфель. Однако когда он попытался вытащить руку обратно, что-то помешало ему. Его собственная кисть. Теперь, когда он перестал думать, эту обязанность выполняло за него его тело. Казалось, рука хочет ему что-то сказать. «А что, если похититель не отпустит Калли?» — транслировала она. «Сейчас у меня нет времени думать об этом», — ответил Мильтон и снова попытался вытащить руку. Но та упрямо продолжала: «А что, если похититель возьмет деньги, а потом потребует еще?» «Что ж, придется рискнуть!» — рявкнул Мильтон и с силой выдернул ее из ящика. Пальцы разжались, и портфель полетел внутрь. Мильтон бросился обратно, таща за собой свою руку, и забрался в «кадиллак».
Он завел двигатель и включил печку, согревая для меня машину, потом наклонился вперед и начал всматриваться вдаль в ожидании моего появления. Pука его все еще что-то бормотала, вероятно о портфеле, лежащем в мусорном ящике, заполняя сознание Мильтона мыслями о потерянных деньгах. Двадцать пять тысяч! Он видел перед собой пачки, увязанные по сто долларов, с зеркальным отображением лица Бенджамина Франклина. Горло у Мильтона пересохло, его охватил приступ тревоги, известной всем детям Депрессии, он выскочил из машины и бросился бегом к платформе.
Ах он хочет заниматься бизнесом? Ну так Мильтон ему покажет, что такое бизнес! Он хочет вести переговоры? А как насчет этого? Мильтон, стуча сапогами, взлетает по лестнице. Почему бы не оставить ровно половину? «Так у меня по крайней мере будут какие-то гарантии. Половина сейчас, половина потом». Как это ему раньше не пришло в голову? Что с ним такое творится? Это все из-за непомерного напряжения… Однако, поднявшись на платформу, мой отец замирает. Меньше чем в двадцати ярдах от себя он видит темную фигуру, роющуюся в ящике. Кровь останавливается в жилах у Мильтона. Он не знает — идти дальше или бежать обратно. Похититель пытается вытащить портфель, но тот не пролезает в отверстие. Он заходит за ящик и приподнимает его. В химическом мерцании ночи Мильтон различает патриархальную бороду, бледное восковое лицо и самое главное — узнает крохотную фигурку. Отец Майк.
Отец Майк? Похититель — отец Майк? Нет, это невозможно. Это немыслимо! Однако сомнений не остается. Перед ним на платформе стоит человек, когда-то обрученный с моей матерью и чуть было не похитивший ее у отца. Выкуп забирает бывший семинарист, женившийся на сестре Мильтона Зое и этим обрекший себя на целую череду невыгодных сравнений и попреков с ее стороны: почему он не вложил деньги в биржевые акции, как это сделал Мильтон, почему не купил золото, когда это делал Мильтон, почему не перевел деньги на Каймановы острова, как ему советовал Мильтон. Именно это сделало отца Майка бедным родственником, вынужденным терпеть презрение Мильтона и одновременно пользоваться его гостеприимством. Встреча с шурином на темной пустой платформе стала для Мильтона настоящим потрясением. Однако она всё объясняла. Теперь становилось понятно, почему похититель хотел торговаться — лишь для того, чтобы хоть раз в жизни почувствовать себя бизнесменом; ясно было и откуда он знал про Вифинию. Теперь Мильтон понимал, почему телефонные звонки раздавались по воскресеньям, когда Тесси была в церкви, догадался он и о том, что музыка, которую он слышал в трубке, была пением церковного хора. Когда он лишил отца Майка невесты и женился на ней сам, плод этого союза, то есть я, посыпал ему соль на раны, окатив его струей мочи. И теперь отец Майк хотел со всеми поквитаться.
Однако Мильтон не собирался допустить это.
— Эй! — закричал он, упираясь руками в бедра. — Что ты там делаешь, Майк?
Отец Майк не ответил. Он поднял голову и по церковной привычке благожелательно улыбнулся, так что в огромной черной бороде блеснули его белые зубы. Он уже пятился, наступая на пластиковые стаканчики и другой мусор и прижимая к груди портфель как сложенный парашют. Он сделал три или четыре шага, продолжая лучиться елейной улыбкой, а потом развернулся и бросился наутек. Он был маленьким, но юрким и со скоростью пули исчез за лестницей на противоположном конце платформы. В розовом свете Мильтон увидел, как он пересекает железнодорожные пути и бросается к своей яркозеленой (цвет «зеленый греческий» — в соответствии с каталогом) машине. Мильтон бросился обратно к «кадиллаку».